Библиотека Живое слово
Серебряный век

Вы здесь: Серебряный век >> София Парнок >> О Софии Парнок >> Мать-природа против амазонок


О Софии Парнок

Диана Л. Бургин

Мать-природа против амазонок

Марина Цветаева и лесбийская любовь



...Ибо лицо моей тоски — женское. 

Цветаева (из письма 1932 г.)


Внимательное изучение биографии и творчества великого русского поэта XX века Марины Цветаевой убеждает в том, что всю жизнь она сопротивлялась своим лесбийским склонностям и эта борьба прошла через все ее творчество, найдя отражение в произведениях на тему женской гомосексуальной любви1. Тем не менее факты, свидетельствующие о сафической ориентации Цветаевой, обычно лишь молчаливо подразумеваются, либо игнорируются большинством исследователей как “незначительные”, а некоторыми все еще упорно отрицаются. Цель настоящей статьи — опровергнуть, основываясь на материале лесбийских произведений Цветаевой, правомочность столь очевидного академического умолчания, объясняется ли оно деликатностью, или иными причинами. В частности, в данной работе делается попытка показать, что Цветаева и в поэзии, и в прозе не только использует тему любви между женщинами, но и касается более специфических проблем лесбийской эротики.

Прежде всего, двойственное и крайне заинтересованное отношение Цветаевой к этим вопросам неоднократно проявляется в ее письмах к женщинам, друзьям и знакомым, среди которых в первую очередь должны быть упомянуты Анна Тескова (глава чешско-русского культурного общества в Праге), Ольга Чернова-Колбасина (соседка Цветаевой в Праге, которая уехала в Париж в 1924 году), Вера Бунина (жена И. А. Бунина), Саломея Андроникова-Гальперн (знаменитая петербургская красавица, жившая потом в Париже и Лондоне) и Ариадна Берг (молодая русская эмигрантка, интересовавшаяся поэзией, с которой Цветаева познакомилась в 1930-е годы). Из того, что Цветаева пишет в письмах о женской любви и о любви между женщинами, можно сделать вывод: ее размышления по поводу женских гомоэротических отношений были следствием собственного, в частности, лесбийского опыта. Однако собственные переживания пропущены здесь сквозь призму, созданную под воздействием культурных влияний, то есть того, что она читала, знала о традициях сафической литературы и домысливала в своем воображении. В какой-то степени это был феномен “мечтателей” Достоевского, которые живут в окружении созданной ими самими действительности. Так, если обратиться к примеру, лежащему на поверхности, она следовала давней традиции, бытовавшей в западной культуре, согласно которой женщины, любящие женщин (лесбиянки), и женщины-писатели (Сафо) сливались в предполагаемое мифологическое, а потому “нереальное” (в восприятии Цветаевой “идеальное”) представление об амазонках.

Упоминания об амазонках, которые столь часто встречаются в поэзии, прозе и письмах Цветаевой, формируют второй важный источник для понимания того, как поэт размышляет на тему женской гомосексуальной любви. Облик “амазонки” у Цветаевой и аллюзии на него свидетельствуют о том, что и она, подобно многим более откровенным лесбийским поэтам, создавала свою собственную мифологию мира амазонок и сафической любви. При этом, что характерно для амбивалентности Цветаевой, вновь подтверждая традицию, она в то же время отклонялась от нее. Творческий процесс воссоздания и дальнейшего развития легенды об амазонках одновременно в обоих качествах — традиции и радикально нового направления — достиг кульминации в эссе “Письмо к амазонке”, написанном по-французски в 1932 году и переработанном два года спустя. Сложный текст этого произведения, насыщенный элементами зашифрованной автобиографии и местами мистифицированный, остается наименее известным и изученным из всего прозаического наследия Цветаевой. Как я постараюсь здесь показать, подобное пренебрежительное отношение к данному тексту ничем не оправдано, учитывая высокое мастерство, которое отличает “Письмо к амазонке”, и предоставляемую им возможность проникнуть в сокровенный мир автора.2

Важная для понимания этого эссе деталь содержится в письме Цветаевой к А. А. Тестовой от 28 ноября 1927 г. Из него следует, что поэт считает “амазонку” одной из четырех основных ипостасей женской природы. Говоря о греческом герое Тезее, она задается риторическим вопросом: “Знаете ли Вы, что на долю Тезея выпали все женщины, все-навсегда? Ариадна (душа), Антиопа (амазонка), Федра (страсть), Елена (красота)”.3 Казалось бы, поразительно не к месту и даже ошибочно в этой фразе появляется слово “амазонка”. Логическая структура предложения требует того, чтобы слова в скобках были однородной смысловой принадлежности и состояли в аналогичной связи с собственными именами героинь греческой мифологии, к которым они относятся. Между тем “амазонка”, по сути дела, это слово, само являющееся именем собственным, обозначающее определенную личность, тогда как остальные три, заключенные в скобки, “душа”, “страсть”, “красота” — общие понятия, передающие представления, качества или атрибуты, которые нуждаются в персонификации. Однородность семантического ряда нарушена, и это приводит к двойному результату: с одной стороны, если можно так выразиться, онтологическая позиция “амазонки” оказывается двусмысленной, поскольку, относясь к категории “всех женщин”, она от “всех женщин” сильно отличается; с другой стороны, амазонка приобретает преимущественное положение, как лицо, самое существование которого равнозначно тому, что оно символизирует.

В короткой новелле “Шарлоттенбург” (1936) Цветаева рассказывает о том, как в ранней юности она ощутила “любовь с первого взгляда” к амазонке Пенфесилее, не зная, кто она такая. Марина Цветаева, ее сестра Анастасия и отец посещают в Германии художественные мастерские по производству гипсовых слепков с античной скульптуры. По договоренности с директором фабрики девочки могут выбрать себе в качестве подарка каждая по два слепка. Цветаева вспоминает, что она хотела “чего-то очень своего, не выбранного, а полюбленного с первого взгляда, предначертанного. Что не менее трудно, чем найти жениха”.4 После долгих безуспешных поисков она вдруг остановилась: “И вот — она! Вот — отброшенная к плечу голова, скрученные мукой брови, не рот, а — крик. Живое лицо меж всех этих бездушных красот! Кто она — не знаю. Знаю одно — .моя!” Узнав, кого изображает выбранная ею скульптура, Цветаева заключает “Итак, моя любовь с первого взгляда — Амазонка! Возлюбленный враг Ахиллеса, убитая им и им оплаканная”.5

Исследователями творчества Цветаевой уже отмечено, что поэта влекло к идеалу могучей, мужественной девы-воительницы, “наездницы, которая сражается храбро и умело, как мужчина”.6 Андрогинный тип воинственной Амазонки присутствует и в образе Царь-Девицы, и “мужественной подруги” из Берлинского цикла “После России”:

Забудешь дружественный хорей
Подруги мужественной твоей.7

И как поэт, и как женщина, Цветаева идентифицирует себя с воинственной амазонкой, которая иногда предлагает лирической героине ее стихотворений свободу выбора, “беззаконную” альтернативу той женской доле, которая предписана патриархальным законом. Так это звучит в одном из стихотворений 1916 года:

Коль похожа на жену — где повойник мой?
Коль похожа на вдову — где покойник мой?
Коли суженого жду — где бессонница?
Царь-Девицею живу — беззаконницей!8

Некоторые исследователи уже отмечали, что фигура Амазонки у Цветаевой свидетельствует о ее сафических склонностях.9 Несомненно разделяя такую точку зрения, в интересах более дифференцированного подхода к этому вопросу я должна добавить, что поэт фактически выделяет особый тип лесбийской Амазонки, отличающийся от ее воинствующих сестер-андрогинов вполне определенными чертами.

Во-первых, в отличие от воинствующей амазонки, цветаевская лесбийская Амазонка отказывается от всяких интимных контактов с мужчинами (даже для продолжения рода). Согласно цветаевскому мифу, который во многом следует Овидию, “роковой и природный наклон” лесбийской Амазонки — любить женщин — приводит только к одиночеству и делает ее трагической фигурой.10 Цветаева раскрывает свою причастность к трагической судьбе лесбийских амазонок в мемуарной прозе “Пленный дух” (1934), рассказывая о том, как она восприняла отъезд Аси Тургеневой, в которую была влюблена. Ася уезжала за границу с Андреем Белым, своим женихом. “…Вот — уедет, меня — разлюбит, и чувство более благородное, более глубокое: тоска за всю расу, плач амазонок по уходящей, переходящей на тот берег, тем отходящей — сестре”.11 Многозначительно и снова вполне в духе традиции выглядит то, как Цветаева интерполирует в свой миф об Амазонке мотив, часто входящий в поэтические фрагменты Сафо: лирическая героиня, от имени которой звучат стихи, оплакивает возлюбленную, покидающую Лесбос, чтобы выйти замуж в дальней стороне. На самом деле, в воображении Цветаевой Сафо была неразрывно связана с мотивом утраты, особенно утраты возлюбленной подруги, выходящей замуж. В “Истории одного посвящения” (1931) она писала о Сафо: ““Когда ее подруги выходили замуж, она оплакивала их в свадебных песнях” — так я впервые услышала о той, первой, от своего первого взрослого друга, переводчика Гераклита”.12

Во-вторых, в отличие от воинственной амазонки, цветаевская лесбийская Амазонка вовсе не настаивает на том, что надо избегать опустошительной силы “любовной любви”.13 Наоборот, именно как потенциальная и могущественная любовница женщин (подруга), она неумолимо влечет юные женские души, еще не пробудившиеся для сладострастия, к “странному” разнообразию эротического опыта, которое сначала раскрепощает их, а потом загоняет в ловушку. В стихотворении 1921 года “Грудь женская!” (авторское название — “Амазонки”) лирическая героиня говорит об очаровании и любовной готовности “доспеха уступчивого” одногрудых лесбийских амазонок:

…Грудь женская! Доспех
Уступчивый! — Я думаю о тех…
Об одногрудых тех,— подругах тех!14

Таинственная “трагическая леди” из самого откровенного лесбийского цикла Цветаевой “Подруга” — это в своем роде аллюзия на Амазонку, обнаруживающая себя в такой детали портрета, как “каска” тяжелых каштаново-рыжих волос:

И лоб Ваш властолюбивый
Под тяжестью рыжей каски,
Не женщина и не мальчик,—
Но что-то сильней меня!

И в другом стихотворении того же цикла подруга явно воспринимается лирической героиней Цветаевой как единственный в своем роде тип женщины:

Есть женщины.— Их волосы, как шлем.15

Это подводит нас к третьему различию между двумя типами цветаевских амазонок. Лесбийская Амазонка может казаться андрогином, но по сути своей этим определением не исчерпывается. Менее всего о ней можно сказать, что она несет в себе противоречие, либо гармонию мужского и женского начала. Главное в ней — универсальное, родовое отличие от всех остальных женщин и даже от всех остальных людей, как если бы она была сверхчеловеком, либо обладала собственным естеством, ни мужским, ни женским, и в ее власти было “что-то сильней”, могущественней и привлекательней, чем у суетных земных созданий, наделенных определенным полом. Цветаевская лесбийская Амазонка — фигура харизматическая.

И, наконец, если Цветаева явно сочувствует заведомо бисексуальной воинственной амазонке-андрогину, то к лесбийской Амазонке относится крайне противоречиво и опасливо. Она осознает и в то же время пытается решительно подавить сжигающие ее изнутри гомоэ-ротические страсти. Чтобы объяснить страх, который она испытывает перед собственными ощущениями, она заставляет себя поверить в сотворенный ею же миф, согласно которому любовь между женщинами — это безусловный смертный приговор.

Ключи к разгадке того, что являлось источником лесбофобии Цветаевой, глубоко запрятаны и защищены шифром в ее самой важной прозаической работе на лесбийскую тему, уже упомянутом выше “Письме к амазонке”. Это раздражающий, болезненно саморазоблачительный, умело выстроенный текст, полный откровенных признаний, раскаяния и мстительности. В нем Цветаева раскрывает самые интимные тайны своей сексуальной ориентации и открыто высказывается, после долгих лет умолчания, по спорной проблеме, волновавшей общественность того времени,— модифицированному ее поколением женскому вопросу, который теперь формулировался приблизительно так; женский вопрос, к которому прибавилась еще одна женщина.16 (Woman — Plus Woman Question).

Жанр повествования в “Письме к амазонке” постоянно меняется: с эпистолярного переключается на полемический, диатриба переходит в драматический диалог, лирика — в беллетризированную автобиографию. Стилистическая разнородность этого эссе, игра слов и звуков, всепоглощающие черно-белые контрасты и пылкая морализующая интонация; манера автора противоречить самому себе, позволяющая сочетать в том же самом тексте антилесбийские инвективы со страстными речами в защиту любви женщины к женщине; ее склонность создавать себе другую, воображаемую жизнь ценою собственных душевных мук; наконец, убежденность в том, что ее собственный причудливый и неординарный опыт является образцом “нормального” случая,— все эти элементы делают “Письмо к амазонке” квинтэссенцией цветаевской прозы, поскольку оно оказывается рупором для выражения ее взглядов на эротику, любовь и, особенно, смерть.17

Амазонка, упоминаемая в заголовке,— это прежде всего знаменитая “амазонка” Натали Клиффорд Барни, американская эмигрантка, лесбийская писательница, писавшая в основном по-французски, в парижском салоне которой в доме 10 на Рю Жакоб до и между двумя мировыми войнами собирались представители европейской литературной, художественной и интеллектуальной элиты.

Сведения, подтверждающие тот факт, что Цветаева была знакома с Барни, обнаружились совсем недавно. Долгое время многие слависты, по вполне объяснимым причинам, ошибочно полагали, не имея никаких данных, противоречивших этому предположению, что две женщины никогда не встречались. Окольными путями до меня доходили и прямо противоположные точки зрения: так, автор одного французского исследования пришел к заключению, что Цветаеву и Барни связывали любовные отношения, очевидно, опираясь на самый факт существования “Письма к амазонке”. Конечно, взаимоотношения Барни и Цветаевой по-прежнему окутаны таинственностью и недосказанностью (не говоря уже о сплетнях и слухах), но один факт выяснился: Цветаева была представлена Барни своей парижской подругой, Еленой Извольской, которая устроила для русского поэта, живущего в полной изоляции, возможность выступить с чтением своих стихов на одной из “пятниц” у Барни. Цветаева прочитала собственный французский перевод своей большой поэмы, написанной по мотивам русского фольклора, о несчастной любви девушки и вампира — “Молодец” (Le gars). Перевод она закончила летом 1930 года, но опубликовать его не удалось. По словам Извольской, сопровождавшей Цветаеву на этом вечере у Барни, чтение тоже не имело успеха: присутствующие оказали Цветаевой “не более чем прохладный прием, и после визита к мисс Барни Марина никогда больше не искала контактов с французскими литературными кругами”18.

В своих мемуарах Извольская неопределенно говорит о дате выступления Цветаевой, относя его к “середине 30-х годов”. Однако это не может соответствовать истине, поскольку сама Извольская уехала из Франции (в Японию и затем в Америку) до наступления весны 1931 года. Л. Фейлер в своей биографии Цветаевой относит ее чтение в салоне Барни к осени 1930 года, не уточняя даты.19 Единственный бесспорный факт — это то, что знакомство Цветаевой с Барни произошло более чем за год до написания “Письма к Амазонке”. Непосредственным поводом для него послужила скорее всего другая, менее формальная, может быть даже случайная встреча Цветаевой и Барни, пока что не подтвержденная независимыми источниками, но упоминаемая самой Цветаевой в начале “Письма к амазонке”: “Я думаю о Вас с той поры, как увидела Вас — месяц?”20

Более важный вопрос, чем количество, даты и обстоятельства возможных встреч Цветаевой и Барни — это причины безусловной неприязни, которую Цветаева ощущает к адресату “Письма”, неприязни, безуспешно закамуфлированной под критику того, что проповедует Барни. У меня есть основания считать, что я обнаружила по крайней мере одну никем до того не отмеченную причину этого враждебного отношения. Хорошо известно, что Цветаева часто считала себя разочарованной, когда люди, по ее мнению, не могли отвечать ее критериям дружбы или любви. Кажется, так было и в случае с Барни. По словам Цветаевой, Барни обещала ей помочь в публикации “Молодца” и не только не сдержала обещания, но и потеряла рукопись. Когда спустя несколько лет, в 1935 году, снова появилась надежда опубликовать злосчастного “Молодца”, на этот раз с помощью французской коллеги Ариадны Берг, в письме к ней Цветаева рассказывает о вероломстве Барни: “Я в отчаянии при мысли, что француз мог их [рукописи — Д. Б.] потерять — ибо так уже однажды, в салоне Nathalie Clifford — Barney — со мной (теми же вещами) — было. Ничего не сделала (все обещав! у нее было свое издательство) и потеряла. (Я не ассоциирую Вас с Barney — сохрани Бог! Я знаю Вашу добрую волю ко мне, но ведь вещи — у чужого!)”21

В письме к О. Е. Колбасиной-Черновой, датированном апрелем 1925 года, Цветаева раскрывает один из своих критериев любви: “Для меня — мерило в любви — помощь, и именно в быту22 При этом она безотчетно обнаруживает свое представление о разных видах любви, отмечая, что женщины, “к [их] чести”, чаще соответствуют ее требованиям к истинной, любовной дружбе, чем мужчины, которые, пишет она дальше, “высосут, налакаются — и “домой”, к женам, к детям, в свой (упорядоченный) быт”.23 Поэтому Барни, на взгляд Цветаевой, поступила с ней как вероломная подруга или как “типичный мужчина”.

Цветаева начинает “Письмо к амазонке” тем, что заверяет адресата: “Вы близки мне как все пишущие женщины” — но трудно найти двух других столь же различных между собой писателей, как Цветаева и Барни. Начать с того, что Цветаева считала поэзию своей настоящей внутренней жизнью, защитой от ежедневной рутины (быта)

Мое убежище от диких орд,
Мой щит и панцирь, мой последний форт
От злобы добрых и от злобы злых —
Ты — в самых ребрах мне засевший стих!

В противоположность ей Барни, которая вовсе не бежала от жизни, а скорее от искусства, временами ленилась писать и говорила о себе: “Если у меня есть честолюбивое желание — так это превратить самое жизнь в поэму”.24 Содержание этой предполагаемой поэмы в афористической форме выражает другое, самое известное высказывание Барни: “Для меня существуют только одни книги — это женские прелести” [или “женские взгляды” — в оригинале игра слов: “My only books/were women's looks” — прим. перев.] В самом деле, любовные успехи Барни у женщин создали ей легендарную славу, так что ей завидовали и видели в ней соперника многие мужчины, в том числе и ее друг, писатель Реми де Гурмон, который без памяти влюбился в нее, дал ей прозвище “Амазонка литературы” и в 1917 году адресовал ей “Lettres a 1'Amazone”. В противоположность Барни, Цветаева так часто и так красноречиво писала о своих неудачах и разочарованиях в любви, что можно ее заподозрить в особо вдохновляющем воздействии на нее любовного мученичества, которое она проецировала на тех, кто был воплощением созданной ею мифологической лесбийской Амазонки, в частности, на Барни.

Если Барни писала об удовольствиях и преимуществе лесбийской любви, Цветаева в “Письме к амазонке” сосредоточила внимание на том, что она думает по поводу “единственной лакуны этой, этого пробела, этой черной пустоты” в “деле” Барни — отсутствия ребенка, то есть биологической невозможности для двух женщин, которые любят друг друга, иметь общего ребенка.25 Цветаева обращается к другому “я” своей лесбийской Амазонки (то есть Барни) умышленно в наступательном, даже агрессивном тоне, чтобы нанести, как она пишет, “Вам рану прямо в сердце, в сердце Вашей веры, Вашего дела, Вашего тела, Вашего сердца”.26 Ее письмо пронизано образами, свойственными скорее мужской дикции — войны, сражения, когда она утверждает, что отказ от деторождения — “это единственная погрешность, единственная уязвимость, единственная брешь в том совершенном единстве, которое являют собой две любящие друг друга женщины- Единственная слабость, рушащая самое дело. Единственная уязвимость, в которую устремляется весь вражеский корпус”.27 В некотором смысле автор “Письма к амазонке” играет роль Ахилла по отношению к адресатке — Пенфесилее, чтобы еще раз пережить свою “любовь с первого взгляда” к той самой Амазонке, “возлюбленному врагу Ахиллеса, убитой им и им оплаканной”.

Жизнь и творчество Цветаевой убедительно свидетельствуют о том, что полемика с Барни (как олицетворением лесбийской Амазонки) отражала ее внутреннюю борьбу с собственными гомоэротическими наклонностями, и как “враг, возлюбленный” ею, Барни была близка Цветаевой. Возможно даже, что Барни была воплощением того лесбийского типа, к которому Цветаева хотела отнести и себя. В одном отрывке из сборника “Корзинка с клубникой” Барни так пишет о себе в третьем лице: “Она была женщиной — другом (1'amie) для мужчин и любовницей (l'amant) для женщин, что, при пылком и инициативном характере, лучше, чем наоборот”.28

В письме к Ариадне Берг от 17 ноября 1937 года Цветаева обнаруживает свой собственный “пылкий и инициативный” характер, или, как она сама это называет, “душу” “сына Александра”, и говорит о его последствиях для своих любовных переживаний: “Ариадна! Моя мать хотела сына Александра, родилась — я, но с душой (да и головой!) сына Александра, т. е. обреченная на мужскую — скажем честно — нелюбовь — и женскую любовь, ибо мужчины не умели меня любить — да может быть и я — их: я любила ангелов и демонов, которыми они не были — и своих сыновей — которыми они были!”29 Эти слова Цветаевой о том, что она считает себя обреченной на мужскую “нелюбовь” и женскую любовь, хотя и сказаны как будто с горечью и сожалением, тем не менее странным образом перекликаются с самоопределением Барни — другом мужчин и любовницей женщин. Некоторые факты биографии Цветаевой, как я попытаюсь показать, подтверждают, что в лесбийских связях она хотела видеть себя любимой, т. е. пассивным партнером, и вела себя соответствующим образом, но на деле несомненно предпочитала быть в активной позиции любовника по отношению к другой женщине.

Безусловное свидетельство лесбийской ориентации Цветаевой находим в том эротическом сне, который она видела о себе и Саломее Андрониковой-Гальперн ночью 11 августа 1932 года и сразу же утром описала, снабдив комментариями, в длинном письме к Гальперн. “Дорогая Саломея,— начинает она это письмо,— видела Вас нынче во сне с такой любовью и такой тоской, с таким безумием любви и тоски, что первая мысль, проснувшись: где же я была все эти годы, раз так могла ее любить (раз, очевидно, так любила)”.30

В этом сне “событий никаких” не было, но спящая испытала в полной мере любовный экстаз; все это настолько важно, что заслуживает обширного цитирования дальнейшего текста:

“С Вами было много других. Вы были больны, но на ногах и очень красивы (до растравы, до умилительности), освещение — сумеречное, все слегка пригашено, чтобы моей тоске (ибо любовь — тоска) одной гореть.

Я все спрашивала, когда я к Вам приду — без всех этих — мне хотелось рухнуть в Вас, как с горы в пропасть —  Это была прогулка, даже променада — некий обряд — Вы были окружены (мы были разъединены) какими-то подругами (почти греческий хор) — наперсницами, лиц которых не помню, да и не видела, это был Ваш фон, хор,— но который мне мешал- Еще помню, что Вы превышали всех на голову, что подруги, охранявшие и скрывавшие — скрыть не могли-. Воспоминание о Вас в этом сне, как о водоросли в воде: ее движения. Вы были тихо качаемы каким-то морем, которое меня с Вами роднило.— Событий никаких, знаю одно, что я Вас любила до такого исступления (безмолвного), хотела к Вам до такого самозабвения, что сейчас совсем опустошена (переполнена)”.31

Это характерный для Цветаевой сон о бесконечно длящейся страсти к недоступной женщине, сон о ритуальном сафическом эросе, который постоянно приближается к смерти (кульминации), но никогда не умирает (не достигает конца).

Существуют поразительные параллели и переклички между цветаевским эротическим сном, описанным в частном письме к Андрониковой-Гальперн (в августе 1932 года), и ее повествованием о лесбийской любви, содержащимся в предназначенном для публикации “Письме к амазонке” (которое написано три месяца спустя). Если ограничиться только перечислением этих параллелей, то надо отметить, что обоим письмам присущи следующие особенности: 1) монологический характер повествования, который нарушает требования, предъявляемые к эпистолярному жанру, и превращает адресата в другое “я” пишущего; 2) сосредоточенность на фетишизированном наслаждении препятствиями, которые мешают осуществлению лесбийских желаний автора; 3) метафора лесбийского эроса как горы, обрушивающейся в пропасть или в расселину; 4) атмосфера античной Греции, сафический антураж; 5) навязчивая идея автора ассоциировать любовное соитие со смертью; 6) образы, связанные с водой и морем, как эротические символы. Кроме того, отметим очень важные черты сходства в обстоятельствах возникновения писем и в том смысле, который придавался им автором. Оба письма были написаны в ответ на удар, нанесенный реальной жизнью воображению поэта. Барни, на самом деле, своим невниманием или отсутствием интереса к Цветаевой, сама о том не подозревая, разрушила образ, созданный фантазией Цветаевой,— образ чуткого поэта-благодетельницы. Точно так же “явная нелепость сна при свете дня”, как пишет сама Цветаева, проявилась после ее пробуждения и разрушила эротические грезы о Саломее Гальперн: “Милая Саломея, это письмо глу-боко-беспоследственно. Что с этим делать в жизни? И если бы я даже знала что-то: что с этим сделает жизнь!”32 И, наконец, оба письма были написаны прежде всего как выразительные выплески сдерживаемых эмоций поэта и принадлежат к категории тех текстов-излияний (coming-out stories), которые Цветаева, как я считаю, писала на протяжении всей своей жизни в различных жанрах.

Основные произведения Цветаевой о лесбийской любви, как это можно наблюдать, не только взаимосвязаны, но и хронологически накладываются друг на друга. В совокупности они создают как бы палимпсест, который может быть назван, в манере Цветаевой, “Попыткой Подруги”. Стихотворения цикла “Подруга”, обращенного к поэту Софии Парнок и первоначально названного “Ошибка”, составляют первый слой текста в этом лесбийском палимпсесте, перечеркнутый последующими напластованиями, но отчетливо видимый под ними. Верхний и, как того хотела Цветаева, несмываемый слой — это прозаическая “Повесть о Сонечке” (1937), посвященная истории любви к актрисе Софье Голлидей в 1918—1919 г.г.

Поскольку Барни была, насколько известно, в жизни Цветаевой предпоследней попыткой литературной подруги, попыткой, завершившейся столь же плачевным результатом (хотя и по иным причинам), как и ее первоначальная и исходная “ошибка” с Парнок, неудивительно, что Барни выступала лишь в роли внешнего адресата “Письма к амазонке”, а внутренним и, возможно, истинным адресатом была первоначальная подруга-ошибка, София Парнок, с которой Цветаева имела первый опыт вполне реализованных лесбийских отношений в 1914—1916 г.г. В “Письме к амазонке” Цветаева прямо намекает на собственную прошлую “ошибку”, когда говорит о переживаниях женщины, от лица которой ведется повествование (в данном отрывке это “она”): “И вот она уже с… сердцем, исполненным ненависти к той, которую она — неблагодарная, как все отлюбившие, и пристрастная, как все любящие,— отныне будет называть ошибкой молодости”.33

Как отмечала С. В. Полякова, конец “Письма к амазонке”, добавленный Цветаевой во вторую редакцию рукописи в конце 1934 года, отражает ее двойственную реакцию на известие о смерти Парнок в далекой Москве (Парнок умерла в конце августа 1933 г.): “Потом, в некий день, некогда младшая услышит, что где-то, на другом конце все той же земли, старшая умерла. Сперва она захочет написать, чтобы знать. Но время, спешащее вперед, остановит письмо. Желание останется желанием... “Ну и что, что она умерла?” Не обязательно умирать, чтобы умереть”.34 (Позднее, во второй половине 30-х годов, известие о смерти Софьи Голлидей заставило Цветаеву перекрыть “Письмо к амазонке” новым верхним слоем своего палимпсеста — “Повестью о Сонечке”).

Однако жестокая ирония цветаевской эпитафии Парнок, как показывает “Письмо к амазонке”, состоит в том, что Парнок вовсе не умерла для Цветаевой после смерти их любви. Как я уже говорила, отказ Барни от литературной дружбы или более тесных отношений Цветаева ассоциировала с тем, что она уже пережила, когда Парнок уклонилась от ее “любовной любви”. В сущности, понятия женщины пишущей и женщины, любящей женщин, в “Письме к амазонке” синонимичны. Кроме того, эпитет “амазонка”, проставленный в заголовке, Цветаева могла относить столько же к Барни, сколько и к Парнок. Парнок осознавала себя современной Пенфесилеей в стихотворении, которое она опубликовала в сентябре 1916 года, сразу после разрыва с Цветаевой, в том же номере петербургского журнала “Северные записки”, где была напечатана подборка стихов Цветаевой. Это стихотворение Парнок, первоначально названное “Сафические строфы” (позднее — “Возвращение”), может быть прочитано как слегка завуалированное поэтическое повествование об утрате Цветаевой в пользу ее мужа.35 Тот же самый любовный треугольник — старшая женщина-любовница, молодая женщина и муж молодой женщины — создают главные фигуранты цветаевского рассказа о любовной истории с Парнок в “Письме к амазонке”.

Но в конце концов и Барни, и Парнок послужили лишь поводом к написанию “Письма к амазонке”, которая появилась на свет потому, что Цветаевой вдруг захотелось отказаться от своей обычной “отрешенности”, длящейся всю жизнь. Так она объясняет в четвертом абзаце “Письма”: “Иметь все сказать — и не раскрыть уст... Сие — отрешенность, которая именуется Вами мещанской добродетельно и которая — мещанская ли, добродетель ли — есть главная пружина моих поступков- Что трудней: сдерживать скакуна или дать ему ходу, и коль скоро мы — тот же скакун — что из двух тяжче: сдерживаться или дать сердцу волю?”36 Образ скакуна в этом отрывке связан с темой Амазонки — лошади были тотемным символом амазонок, а Барни славилась тем, что скакала в Булонском лесу в карете, запряженной лошадьми. Не столь очевидно, более скрытно образ коня напоминает седьмое стихотворение цикла “Подруга”, где юная амазонка Цветаевой, от лица которой ведется повествование, сравнивает себя с чистокровным скакуном, а свою погоню за подругой (т. е. Парнок) — со скачками:

Спутники твои ревнивы? —
Кони кровные легки!37

Стремясь отказаться от “отрешенности” и “мещанской добродетели”, Цветаева отпускает поводья своего скакуна, чтобы вырваться за ограду и высказаться по поводу тех вопросов, которые близки ее сердцу. Она признает, что самовыражение — главная цель письма, и ни ожидает, ни требует ответа от Барни: “Выслушайте меня. Вам не надо отвечать мне — только услышать”.38

Самый связный и интересный текст в “Письме к амазонке” — это продолжительный, хотя часто прерывающийся, зашифрованный рассказ о несчастливой лесбийской любви между двумя безымянными протагонистами. Одна — “нормальный, естественный и жизненный случай юного женского существа, которое боится мужчины, идет к женщине и хочет ребенка… Девушка — я говорю о северных жителях — всегда еще юная для любви, но никогда — для ребенка”. Этот персонаж олицетворяет Цветаеву. Другая, старшая женщина с какого-то фантастического острова, надменная, ревнивая, играющая роль матери в их отношениях — это Парною В интригу любовной истории “Письма к амазонке” включены еще “муж” (подразумевается Сергей Эфрон), ради которого, вернее, ради репродуктивной способности которого молодая девушка “неизбежно” покидает возлюбленную, и “брюнетка” (намек на высокую, темноволосую московскую актрису Людмилу Эрарскую, занявшую в жизни Парнок место Цветаевой), которая после ухода молодой девушки (блондинки, как и Цветаева) становится возлюбленной старшей женщины. “Письмо к амазонке” содержит в себе сафический подтекст, который отражает и раскрывает роль личности и творчества Сафо в отношениях Цветаевой и Парнок. И, наконец, пересказывая (и в значительной степени пересматривая) историю своих взаимоотношений с Парнок, Цветаева часто делает своеобразные аллюзии на стихотворения цикла “Подруга”, первого поэтического свидетельства ее любви, написанного в ту пору, когда она жила этой любовью.

Черты сходства между любовной историей “Письма к амазонке” и взаимоотношениями Цветаевой и Парнок несомненны и представляют большой интерес, но в оставшейся части статьи я хотела бы остановиться на важных и еще более показательных, в данном случае, различиях между жизнью и ее отражением в искусстве. Эти различия позволяют понять, в каком направлении действовала фантазия Цветаевой, и обнаруживают важный источник ее двойственного отношения к лесбийской любви.

Молодая девушка (la jeune fille) из “Письма к амазонке” еще невинна, когда вступает в любовную связь со старшей женщиной (l'ainee), тогда как в действительности к началу романа с Парнок Цветаева была замужней женщиной и матерью. Тем не менее существует внутреннее родство, связывающее девственную молодую героиню и ее автобиографический прототип (т. е. молодую замужнюю, познавшую материнство Цветаеву), и это заставляет предположить, что подсознательно Цветаева хотела считать Парнок своим первым возлюбленным. Ни молодая девушка из “Письма к амазонке”, ни молодая замужняя Цветаева в реальной жизни, очевидно, не испытывали полного сексуального удовлетворения до первого лесбийского опыта, поэтому обе были девственницами (молодыми девушками) скорее, чем женщинами, в цветаевском понимании и употреблении слов jeune fille и femme.

В “Письме к амазонке” молодая девушка “должна” расстаться со старшей, чтобы выйти замуж и иметь ребенка, которого она хочет больше, чем любви. От старшей женщины она хотела дочь, “une petite toi” (маленькую тебя), и это желание было неосуществимо. От мужа она рожает сына: “вскоре — сын, непреложно сын, точнее природа, горя вступить в свои права, не хочет отвлекаться на дочь”.39 В действительности Цветаева не ушла от Парнок (они оставили друг друга, хотя Парнок была инициатором разрыва), но после того как их пути разошлись, Цветаева вернулась к мужу и вскоре, летом 1916 года, забеременела. Но она родила не сына, которого страстно желала, а вторую дочь Ирину, которую в конце концов во время холода и голода гражданской войны вынуждена была поместить в детский дом, где девочка умерла.

Молодая девушка из “Письма к амазонке” торжествует в своей мести бывшей возлюбленной, которая не могла ей дать ребенка. Насколько нам известно, Цветаева по отношению к Парнок таких чувств не проявляла, да это и было бы особенно жестоко, так как Парнок не могла иметь детей из-за хронической болезни и была этим глубоко подавлена. После рождения сына (который сравнивается с Моисеем; Цветаева использовала то же самое сравнение для своего сына, когда он наконец у нее родился) молодая девушка приглашает бездетную бывшую возлюбленную, и когда та приходит, молодая мать торжествует в “нарочитой вульгарности” злорадства, купая ребенка, кормя и нянча перед глазами отвергнутой возлюбленной.

Цветаевой, однако, никогда не была свойственна откровенная мстительность, и любовная история в “Письме к амазонке” не заканчивается триумфом той, чьим прототипом был автор. Через три года после рождения сына, после “контр-встречи” с бывшей возлюбленной, которая на этот раз, отплатив за ее отступничество, идет под руку с новой любовницей, молодая девушка вдруг осознает, “чего ей стоил” этот драгоценный сын.40 Ее история заканчивается раскаянием и сожалениями, что вновь наводит на мысль об автобиографическом контексте — Цветаева жалела об утрате Парнок и страдала от этого гораздо дольше и глубже, чем утверждала, что и отразилось в ее собственном мифе об Амазонке. Следует еще отметить здесь, что через три года после разрыва с Парнок (и появления в жизни Парнок другой женщины) для Цветаевой наступил важный период — он связан не с рождением сына, а с ужасной смертью второй дочери и ее собственным как будто платоническим романом со второй Софией, актрисой Сонечкой Голлидей.

Что же случается со старшей женщиной из “Письма к амазонке”? После того как от нее ушла молодая девушка, и вовсе не так, как это было с Парнок в реальной жизни, она переживает множество подобных же, бесплодных романов, пока молода. “Но,— замечает автор, постоянно озабоченный проблемами возраста,— молодость не вечна”, и вот уже старшая женщина — “Ниобея, чье женское потомство было истреблено тем другим и весьма жестоким охотником. Вечно в проигрыше в единственно стоящей игре — которая пребудет. Посрамленная. Изгнанная. Проклятая... Она обитает на острове. Она создает остров. Самое она — остров”.41

Настойчивое утверждение Цветаевой в “Письме к амазонке” о том, что естественное обиталище опасной Другой лесбийской любви — это остров, привело меня к следующему выводу. Я предлагаю ввести новое слово, “несофобия” (“боязнь островов”), для обозначения особого цветаевского клейма антилесбийского предубеждения, в отличие от других традиционных форм гомофобии, на которые это клеймо все-таки похоже. Цветаевская ассоциативная связь между лесбийской любовью и островами опосредована традиционным взглядом на Сафо как “Великую несчастливицу, которая была великой поэтессой”, и Лесбос — место рождения Сафо. Следуя мифу, изложенному Овидием, Цветаева не называет Лесбос в “Письме к амазонке”, а говорит о нем как об “острове, к которому прибило голову Орфея”.42

Интересно, что и голос Сафо, и миф об Орфее и Лесбосе звучат также в поэзии Парнок. Как более старший поэт, и поэт открытой лесбийской направленности, увлеченный стихами Сафо, особенно в тот период, когда ее связывала любовь с Цветаевой (и затем с Эрарской), Парнок фактически играла роль Сафо по отношению к Цветаевой — своей Аттиде (известной как юная адресатка Сафо): этот роман двух поэтов сочетал в себе интимное и творческое общение. Первое любовное стихотворение Парнок, обращенное к Цветаевой, “Девочкой маленькой ты мне предстала неловкою”, начинается со строки Сафо, которая, согласно принятой точке зрения, посвящена Аттиде и приводится Парнок в переводе Вячеслава Иванова. Кроме того, цветаевская фраза об “острове, к которому прибило голову Орфея”, кажется откликом на другие сафические стихи Парнок, скорее всего тоже посвященные Цветаевой:

Всю меня обвил воспоминаний хмель,
Говорю, от счастия слабея:
“Лесбос! Песнопенья колыбель
На последней пристани Орфея!”43

В творчестве самой Цветаевой довольно часто говорится об островах. К примеру, стихотворение “Остров” (1924), которое начинается так:

Остров есть. Толчком подземным
Выхвачен у Нереид.
Девственник. Еще никем не
Выслежен и не открыт.

О6 этом острове известно только то, что он “еще нигде не числится, кроме” “глаз Колумбовых” неизвестного адресата стихотворения и “кроме широт Будущего”.44 В более раннем стихотворении (август 1920) лирическая героиня Цветаевой говорит о себе:

Ведь я островитянка
С далеких островов!45

Цветаева могла в своем воображении принять и облик “простоволосой лесбиянки”, о которой пишет в последней строфе стихотворения “Так плыли: голова и лира” (1921):

Где осиянные останки?
Волна соленая — ответь!
Простоволосой лесбиянки
Быть может вытянула сеть?46

И, наконец, в девятом стихотворении цикла “Подруга” она воспринимает возлюбленную как женщину, похищенную с какого-то острова:

Красота, не увянешь за лето!
Не цветок — стебелек из стали ты,
Злее злого, острее острого
Увезенный — с какого острова?47

Любовная история в “Письме к амазонке” кончается предсказанием смерти старшей женщины: “Умрет она одинокой, потому что слишком горда, чтобы любить собаку, слишком исполнена бывшим, чтобы взять приемного ребенка... Она не отречется от той блестящей черноты, черного ореола ожога... огня былого счастья”.48 Так и кажется, что эта воображаемая цепочка отрицаний выражает тайную надежду Цветаевой на то, что Парнок, расставшись с ней, не смогла найти себе другую “молодую девушку” и осталась верна их общему “огню былого счастья”. Эта надежда, в свою очередь, свидетельствует о склонности Цветаевой романтизировать лесбиянок в той традиционной, а в сущности антилесбийской манере, которой положила начало трагическая фигура Сафо у Овидия и которая восторжествовала у Бодлера в образе декадентских “femmes damnees” (проклятых женщин). Тем не менее одинокая смерть цветаевской старшей женщины имеет и скрытый позитивный аспект, которого нет в бодлеровской модели: изоляция старшей женщины от жизни и от мира спасает ее от участи жертвы повседневной жизни (участи, которой не избежала “бывшая молодая девушка”). Ведь придуманная фантазией Цветаевой старшая женщина скорее утонет в море, окружающем ее все тот же неизменный остров, чем увязнет в земных проблемах — быт, семья, дети. В этой самоубийственной гордости и чистоте старшая женщина олицетворяет Другую, второе “я” лесбийской Амазонки, к которой страстно устремлена рассказчица, то есть автор. И когда Цветаева в конце “Письма к амазонке” признает, что Парнок умерла хотя и далеко, но “на все той же земле”, где умрет и она сама, а затем, в трех словах, завершающих текст, утверждает: “Я понимаю Сафо”,— она наконец идентифицирует себя с этой Другой лесбийской Амазонки внутри созданного ее пером мира.49 В то же время она достигает полной завершенности, не обрывая текста о своей Амазонке, потому что нельзя было придумать более гармоничного, закругленного и естественного для Цветаевой, “бывшей молодой девушки”, способа завершить эпитафию Парнок, бывшей старшей женщине, чем последнее слово о Парнок — Сафо — подобно тому, как первое слово Парнок к своей Аттиде было от Сафо.

По иронии судьбы, в действительности смерть Парнок вовсе не соответствовала фантазии Цветаевой. Парнок умерла не в одиночестве, а окруженная заботой и любовью трех женщин — неизменной спутницы в течение последних восьми лет жизни, О. Н. Цубербиллер; бывшей возлюбленной и преданного друга А. В. Эрарской; последней любви поэта — Н. Е. Веденеевой. Как бы в противовес ироническому пророчеству Цветаевой о ней — “не поколебать ее и всем веснам” — Парнок за последние полтора года жизни пережила самую большую любовь к немолодой женщине, Веденеевой, и полностью предалась своей “последней или предпоследней весне”, как называла эти чувства в стихах. Смерть, которую Цветаева вообразила себе для той, которая была олицетворением Парнок в “Письме к амазонке”, в реальности обернулась поразительно точным пророчеством ее собственной смерти (самоубийства) — смерти женщины посрамленной, изгнанной и проклятой.

“Письмо к амазонке”, таким образом, предоставляет богатый материал для изучения психологии и биографии Цветаевой и заставляет усомнится в правомочности широко распространенного взгляда на второстепенную роль этого эссе и женского гомоэротизма в жизни и творчестве Цветаевой. И уж во всяком случае, “Письмо” содержит в себе важное свидетельство того, что двойственное отношение Цветаевой к лесбийской любви основано на ее любви к женщинам вообще и страстной любви к одной женщине, в частности: это Парнок, которая каким-то образом за ставила ее осознать, и, что еще опаснее, полюбить в себе лесбиянку. Главное свидетельство психосексуального состояния Цветаевой всплывает на поверхность, как утопленница, если использовать одно из сравнений “Письма к амазонке”, в описании экстаза (буквально — исступления, то есть “выхода за пределы себя”) молодой девушки, который она переживает от близости со старшей женщиной, близости вначале платонической, потом интимной (она называет ее le mal, “боль”). Переходы от третьего лица (“она”) к первому (“я”) и обратно, а также кульминационный момент первого свершения придают этому отрывку особый характер: “…Она счастлива и вольна, вольна любить сердцем, не телом, любить без страха, любить без боли. А когда боль все же случается — оказывается, что это нисколько не боль... А здесь врага нет, потому что — еще одно я, опять я, я новая, но спавшая внутри меня и разбуженная этой другой мной, вот этой предо мной, вынесенной за пределы меня и, наконец, полюбленной. Ей не надо было отрекаться от себя, чтобы стать женщиной, ей достаточно было лишь дать себе полную волю (спуститься до самых глубоких своих глубин) — лишь позволить себе быть. Ни ломки, ни дробления, ни бесчестья”.50

Напряженное наслаждение от ощущения собственного лесбийского “я” и от влечения к нему, очевидно, рождало такое чувство вины у Цветаевой, что она предпочитала терпеть муки и соблюдать “мещанскую добродетель”, чтобы отречься от этого наслаждения. Самоотречение повлекло за собой горечь и громадное желание мстить лесбийским амазонкам, особенно такой недобродетельной, немещанской, свободной амазонке, какой была Барни, а до того — Парнок. Поэтому в “Письме к амазонке” Цветаева с такой ненавистью к самой себе обстреливает этот остров своей сокровенной страстной мечты из мощных орудий с позиции двух вполне определенных и характерных фобий. Прежде всего, это ее убежденность в том, что “нормальная молодая девушка” смотрит на мужчину как на врага' она “не хочет ничего чужеродного в себе, не хочет от него и его”.51 Цветаева утверждает в порыве самооправдания: в конечном счете она отдается мужчине не из любви, а из “врожденной данности” (un avoir inne), то есть потребности в ребенке, и из-за трагической невозможности получить этого ребенка от старшей женщины, чего “нормальная молодая девушка” так страстно желала с самого начала.

Первая фобия Цветаевой, таким образом,— это страх и ненависть к гетеросексуальным мужчинам, а эта фобия приводит в конце концов к тому, что я назвала цветаевской несофобией, то есть к боязни и враждебному осуждению неких неотразимо привлекательных “старших женщин” — лесбиянок, тех амазонок, которые отказываются от всяких сексуальных контактов с мужчинами (на что у молодой девушки не хватило ни смелости, ни решимости) и чья эротическая сила, кажется, производила на Цветаеву столь же сильное впечатление (опять в границах традиционных представлений), как и сексуальность гетеросексуальность мужчин. Цветаева видела то, что вызывало у нее несофобию, в Парнок, Барни, Сафо и наконец, как я надеюсь доказать, в своем внутреннем “я”, скрываемом от самой себя. Лесбийская амазонка, сидящая внутри нее, казалась настолько опасной самой Цветаевой, что в своих отношениях с Сонечкой Голлидей она старалась быть “старшей женщиной во всем, за исключением интимных отношений.

В полемическом запале рассказчица “Письма к амазонке” старается отмежеваться от той, которая для нее — Другая (l'Autre, слово, употребляемое Цветаевой для обозначения и амазонки-адресата, и ее собственной амазонки). Рассказчица (автор письма) боится своей Другой и, описывая молодую девушку, прототипом которой является, подчеркивает, что эта девушка “более она(plus — elle), чем старшая женщина. Вслед за этим, в классической антилесбийской манере манипулируя словами, она отделяет себя от “них” (лесбийских амазонок), от “их” отрицания женственности. Одновременно восхищаясь и иронизируя по поводу “гениального слова” Барни “мой женский брат” (топ frиrе feminin), Цветаева пишет: “Впечатление, что они боятся слова сестра, точно оно может насильственно воссоединить их с тем миром, из которого вышагнули навсегда”.52 Какая проекция (по Юнгу) действует в подобном заявлении — а их немало в тексте “Письма к амазонке” — становится ясно в биографическом контексте того, что Цветаева сама говорила о своей двойственной самоидентификации. Так, в одном из писем к В. Н. Буниной она пишет “Вы спрашиваете об Асе — Мы очень похожи, но я скорее брат, чем сестра: моя мать ведь хотела мальчика и с первой минуты моего (меня) осознания назвала меня Александр, я была Александр,— так вот всю жизнь и расплачиваюсь”.53

Однако автобиографическая рассказчица “Письма к амазонке” восхищается тем, что осуждает полемизирующая рассказчица, а именно — отречением лесбийских амазонок от “женскости” и земных забот, ее завораживает их гордость, стойкость, мужественность, которую они проявляют, сохраняя чистоту своей “проклятой” островной расы.

Обе цветаевские фобии, конечно, свидетельствуют о специфическом страхе перед сексуальной любовью, неприязненное отношение к которой поэт выражает и в письме к Тесковой, сравнивая свое неприятие любви, что показательно, с нелюбовью к морю и, что тоже говорит о многом, связывая свою любовь к горам с дружбой: “Море слишком похоже на любовь. Не люблю любви. (Сидеть и ждать, что она со мной сделает). Люблю дружбу: гору”.54

Итак, только лишь сексуальная сторона лесбийских отношений вызывала сомнения у Цветаевой, и в “Письме к амазонке” она главным образом выступает в защиту лесбийской любви, доказывая, что она, по многим причинам, выше общественного, государственного, церковного и божьего суда: ““Что скажут люди” [о лесбийских отношения — Д. Б.] не имеет никакого значения” Людям нечего сказать, они погрязли в зле”. “Богу нечего делать в плотской любви. Его имя, приданное или противупоставленное любому любимому имени — мужскому либо женскому,— звучит кощунственно”. “Церковь или Государство? Им нечего возразить на это, пока они гонят и благословляют тысячи юношей на убийство друг друга”.55

Тем не менее, страх Цветаевой перед интимной стороной лесбийской любви столь велик, что он одерживает победу над интеллектуальными доводами в защиту лесбийских союзов и, что еще более трагично, над глубоко запрятанными в ней самой эмоциональными потребностями. Свои рассуждения в защиту любви между женщинами она заключает ничем иным, как словами о том, что существует один, по-видимому, превосходящий по своему значению все остальные, запрет Но что скажет, что говорит об этом природа, единственная карательница наших физических отступничеств. Природа говорит, нет. Запрещая сие в нас, она защищает самое себя, ее”.56

На первый взгляд, цветаевская аргументация от имени природы против “проклятой расы” (race maudite) выглядит как общепринятая, овидиево-бодлеровская лесбофобия: лесбиянки — это проклятые женщины, поскольку их сожительство неестественно и бесплодно. Более того, кажется, что она еще усиливает свою приверженность этим традиционным выпадам против лесбийской сексуальности — тем, какой она считает “неминуемую” судьбу старшей женщины в “Письме к амазонке”. Используя те же самые образы горы и долины для обозначения лесбийской эротики, которые появляются и в письме к Андрониковой-Гальперн, Цветаева в конце “Письма к амазонке” говорит о том, что к преклонному возрасту (“к вечеру”) старшая женщина (гора) скорее всего осознает, насколько не согласуется с природой ее “природный наклон”, и найдет убежище в целомудрии, “обретя самое себя”, чтобы снять основное противоречие своего бытия — неестественную, но от природы данную склонность: “Роковой и природный наклон горы к долине, потока — к озеру- К вечеру вся гора устремляется к вершине. Вечером она вся — вершина. Можно сказать, что ее потоки взбегают вспять. Вечером она обретает самое себя”.57

Тем не менее, в других местах “Письма к амазонке” Цветаева защищает лесбиянок от того самого овидиево-бодлеровского стереотипа, на котором, как могло бы показаться, настаивает сама, например, когда она отмечает, что старшую женщину “сплошь и рядом представляют себе обольстительницей, охотницей, хищницей, чуть ли не — вампиром, хотя она, почти всегда — горькое и возвышенное существо, все преступление которой в том, что она “наблюдает приход” и — забегая вперед — наблюдает уход”.58

Если “Письмо к амазонке” и убеждает в чем-то читателей — так это в том, что Цветаева ощущала любовь-ненависть к созданным ею самой лесбийским амазонкам. Однако этот текст о женской гомосексуальной любви, отталкивающий и влекущий, как сама эта любовь, имплицитно обращен к читателю с просьбой понять, что эта любовь-ненависть автора обращена на ее лесбийских Других и на свою собственную лесбийскую сущность. Мне представляется, что Цветаева сама дала ключ к пониманию того, что она имела в виду, в том самом отрывке, где она с ненавистью к самой себе подтверждает запрет природы на лесбийский секс, который, в отличие от близости с мужчиной, не оставил у “нормальной молодой девушки” ощущения боли и именно поэтому считается опасным и вредным для так называемого естественного (природного) порядка жизни на земле.

Цветаева не только одушевляет и драматизирует природу в тексте “Письма”, она и вступает с природой в общение, как будто желая на себе испытать вполне оправданный гнев женского божества, во власти которого решение вопроса о женственности и эротических наклонностях “нормальных” молодых девушек. В “Письме к амазонке” природа действует как архетип, как живой символ универсальной Матери. К тому же цветаевская одушевленная природа поразительно напоминает родную мать поэта, желавшую иметь сына, стремившуюся ревниво контролировать и держать в своей власти жизнь нежеланной дочери, запрещавшую ей потакание самым невинным телесным слабостям (здесь можно особо отметить запрет на лакомства, к которым юная Цветаева чувствовала “жадность”).59 Глубоко личное и психологически объяснимое значение Матери Природы для Цветаевой становится очевидным, на мой взгляд, если заменить слово “природа” (la nature) на слово “мать” в том отрывке из “Письма к амазонке”, где Цветаева, ощущая к себе отвращение, отстаивает точку зрения “природы” на лесбийскую любовь: “Но что скажет [мать], что говорит об этом [мать], единственная карательница наших физических отступничеств. [Мать] говорит нет. Запрещая сие в нас, она защищает самое себя, ее”.

Сделав свой выбор и поставив “врожденную данность”, потребность в ребенке, выше своих эротических желаний и выше любви к старшей подруге, цветаевская “нормальная молодая девушка” уступила природе (то есть своей матери) и согласилась быть орудием защиты “прав” природы, которая стремится сохранить род человеческий и хочет, чтобы дочь повторила ее судьбу. И наоборот, цветаевская “старшая женщина” — это девушка, восставшая против прав природы (то есть матери) и противопоставившая им собственную жизнь, свой “природный наклон”. Живя и любя в соответствии со своими склонностями, старшая женщина избежала подчинения биологическому плану природы (матери) в отношении себя: цветаевская рассказчица замечает” “Старшей не нужен ребенок, для ее материнства есть подруга”.60

Итак, в “Письме к амазонке” Цветаева утверждает, в то же время отвергая его, образ Амазонки как женщины, отказавшейся от жертвенной, по сути дела, жизни, непременным атрибутом которой является рождение сына для мужа; такой жертвы Мать Природа требует от всех покорных дочерей; о каждой из них можно сказать, что она “более она”, чем Амазонка. Собственное трагическое мифотворчество Цветаевой делает из лесбийской Амазонки гордого, бунтующего демона-женщину. Она расплачивается за свой бунт против Матери Природы тем, что гордо примиряется с “проклятием” бесплодия и изгнания. Взамен она получает свободу охранять свои собственные “права”, любить и жить так, как хочет.

Цветаевская старшая женщина из “Письма к амазонке” во многом напоминает трагического и романтического Демона Лермонтова. В самом деле, когда она шепчет любимой девушке: “Ты моя подруга, ты — мой Бог, ты — мое все”,— то кажется, что звучит отдаленное эхо обещаний Демона Тамаре: “И будешь ты царицей мира, подруга первая моя!” Нельзя удержаться от предположения, что Цветаева, которая сама утверждала, что еще в детстве влюбилась в черта, хотела услышать (и, по ее мнению, слышала) дьявольские соблазны из уст своей первой женщины-возлюбленной, Парнок.61

Цветаевская скрытая несофобия, демонстративная защита Матери Природы и деторождения (особенно рождения сыновей) против лесбийских амазонок, “уклоняющихся дочерей”, ее подавленное лесбийское самоощущение — все это маскирует, как я считаю, глубочайшую матрифобию, страх перед мстительной матерью, которая хочет оставить для себя нежеланную дочь, не отдавая ее в чужие руки; боязнь старшей женщины, которая, с одной стороны, мать, а с другой стороны — любовница, чья эротическая власть заставляет дочь воспринимать ее как “еще одно я, я новая... разбуженная этой другой мной… вынесенной за пределы меня и, наконец, полюбленной”.

Только отвергая лесбийскую Амазонку и угождая Матери Природе, автор “Письма к амазонке” может позволить себе некоторое проявление своих естественных любовных чувств и страстного стремления к женщинам. Некоторые всплески лесбийской солидарности, которые она держит под контролем, хоть как-то успокаивают боль смертельных ран, наносимых ею — Ахиллом себе же — Пенфесилее на протяжении всей жизни: ведь она отказывала себе в той любви, к которой стремилась, чтобы “дать себе полную волю” и “позволить себе быть”. Поэтому в “Письме к амазонке” Цветаева признает, что бывают исключительные случаи — женщины, которые “обречены на женщин”. Во-первых, она ссылается на “редкий”, скорее всего несексуальный и потому безопасный для общепринятой морали вариант “души тоскующей, ищущей в любви душу”.62 (Интересно отметить, что Цветаева считала любимую ею Прагу “городом ames en peine” [неприкаянных душ] и хотела в Прагу, так как опять хотела “себя — души без тела”).63 Во-вторых, уже в более бунтарском духе, Цветаева включает в категорию предопределенных лесбиянок столь же редкий, но очевидно сексуальный и осуждаемый общепринятой моралью случай — “великую любовницу, ищущую в любви любовную любовь и прихватывающую свое добро всюду, где его находит”.64 К этой категории должны быть отнесены Парнок и Барни, так же как и сама Цветаева, состоявшая в любовных отношениях с Парнок, и любая женщина, склонная скорее пойти на близость с другой женщиной, чем отказаться от нее.

Самая радикальная точка зрения в защиту лесбиянок, которая присутствует в “Письме к амазонке”,— это убежденность Цветаевой в “том совершенном единстве, которое являют собой две любящие друг друга женщины”.65 Цветаева, написавшая обращение к Амазонке, сходится в этом мнении с обеими своими адресатками (Барни и Парнок), но, в отличие от них, она не может поверить в то, что такому “совершенному единству”, хотя оно и было в ее жизни, есть место на земле, в царстве Матери Природы, где любовь без деторождения кажется ей неминуемо обреченной на смерть. “У любящих не бывает детей”,— цитирует Цветаева одну из максим Барни в защиту лесбиянок и горько добавляет, придавая от себя ее [Барни] словам трагический оттенок:

“Да, но они гибнут. Все.”66

Цветаева столь последовательно отстаивала превосходство души над телом и в жизни, и в своем творчестве, в том числе хотя бы отчасти в “Письме к амазонке”, что можно только поражаться ее неспособности или упорному нежеланию признать существование счастливых лесбийских отношений, которые она все-таки испытала с Парнок, разрушить жесткие рамки биологического детерменизма и перейти к обобщенному и отвлеченному взгляду на секс, вне зависимости от проблемы продолжения рода. Но, очевидно, к несчастью, она не могла этого сделать. Цветаевское “совершенное единство” женской гомосексуальной любви должно остаться на неком фантастическом острове, чтобы избежать смерти через постоянно длящееся существование в воображении вселенской, универсальной Амазонки.67 Это какое-то неопределенное место вне земной жизни, место, где Цветаева позволяет себе вообразить вечное содружество свободных девственных (незамужних) дочерей и их подруг-любовниц, которые всегда рядом, которые обладают волшебной силой вечного желания и воспроизведения себе подобных без мужского участия.

В начале “Письма к амазонке” Цветаева намечает прозрачные контуры своего собственного, обладающего неотразимым очарованием идеального амазонского мира-без-конца для всех женщин и везде, когда она пишет о том, как по-разному звучит желание “иметь ребенка — но не от мужчины”: “Веселый вздох юной девушки, наивный вздох старой девы и даже, порой, безнадежный вздох женщины: — Как хотелось бы ребенка — но только моего!”68


Комментарии

1 К настоящему времени существуют только три исследовательские работы, где авторы уделяют внимание тому значению, которое имела в жизни Цветаевой лесбийская ориентация:

С. В. Полякова. Незакатные оны дни: Цветаева и Парнок. В кн.: С. В. Полякова. Олейников и об Олейникове и другие работы по русской литературе. СПб, Инапресс, 1997, с. 188—269 (первое издание — Ann Arbor, 1983).

S. Karlinsky. Marina Tsvetaeva: The woman. Her World, and Her Poetry. Cambridge, 1985.

L. Feiler. Marina Tsvetaeva: The Double Beat of Heaven and Hell. Durham, NC, 1994.

2 “Письмо к амазонке” цитируется здесь в переводе Ю. Клюкина по изданию: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах, т. 5. М., Эллис Лак, 1994, с. 484—497. По этому же изданию цитируются все произведения и письма М. И. Цветаевой (далее указывается только номер тома и страницы).

3 Марина Цветаева, т. 6, с. 361.

4 Марина Цветаева, т. 5, с. 172 (курсив оригинала).

5 Там же, с. 173.

6 Marina Tsvetaeva. A Captive Spirit: Selected Prose, ed. and trans. J. Marin King. Ann Arbor, MJ, 1980, p. 421, n.64.

7 Марина Цветаева, т. 2, с. 119. В своем дневнике за 1918—1919 г.г. (“О любви”) Цветаева использует понятие “мужественно” для определения материнства: “Лю-бовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство — мужественно”. (Марина Цветаева, т.4,с. 480).

8 Марина Цветаева, т. 1, с. 279.

9 Первой это отметила С. Б. Полякова. Незакатные оны дни... (см. примеч. 1), с. 264—265.

10 Фраза “роковой и природный наклон” (penchant fatal et naturel) — из “Письма к амазонке” (Марина Цветаева, т. 5, с. 496). Как и классический греческий миф об амазонках, собственная цветаевская мифология Амазонки противоречит императиву патриархальной культуры: “мальчики становятся воинами и отцами, а девочки — женами и матерями”. Повторяя восприятие этого мифа в античную эпоху, Цветаева тоже создает свою Амазонку, чтобы объяснить себе, “почему дочери необходимо выйти замуж, путем создания угрожающей картины тех опасностей, которые ждут ее, если она останется незамужней”. (Обе цитаты из кн.: W. Blake Tyrrell. Amazons: A Study in Athenian Mythmaking. Baltimore, 1984, p. XIV).

11 Марина Цветаева, т. 4, с. 230.

12 Там же, с. 131.

13 “Любовная любовь” — это собственное определение Цветаевой для “сексуальной” любви, которое она дает в письме к Тесковой от 18 февраля 1935 года: “Я, в конце концов, человек элементарный, люблю самые простые вещи. Сложна я была только в любовной любви, да и то — если гордость — сложность”. См„ Марина Цветаева, т. 6, с. 420 (курсив оригинала).

14 Марина Цветаева, т. 2, с. 70.

15 Марина Цветаева, т. 1, с. 224 и 227.

16 “Проблема” женской гомосексуальности (которую я называю Woman — Plus Woman Qestion) вошла в русскую (преимущественно мужскую) научную мысль (медицина, юриспруденция) только в 80-е—90-е годы XIX столетия, хотя несколько изображений “лесбийских” взаимоотношений встречаются в русской литературе и раньше, например, в “Неточке Незвановой” Достоевского, у него же в “Идиоте” и в “Полуночниках” Лескова. После революции 1905 года, а более всего в период, предшествующий первой мировой войне, женский эротизм, особенно в его “крайних утонченных проявлениях”, стал предметом серьезных и популярных философских и эстетических дискуссий в московских и петербургских интеллектуальных кругах. Однако слово “лесбиянка” оставалось табуированным и пейоративным во всех рассуждениях и исследованиях, за исключением медицинских; женский гомоэротизм в основном воспринимался как извращение, и подавляющее большинство лесбиянок из среднего и высшего слоев общества скрывали свою частную жизнь. Подробнее об этом см. L. Engelstein. The Keys to Happiness: Sex and the Search for Modernity in Fin-de-Siecle Russia. Jthaca, N. Y, 1993. См. также мою статью: “Laid Out in Lavender Perception of Lesbian Love in Russian Literature and Criticism of the Silver Age”, in: Sexuality and the Body in Russian Culture. Stanford, CA, 1993, p.p. 177—203.

17 Несмотря на то, что Цветаева заявляла о своем равнодушии к Толстому, “Письмо к амазонке” во многом аналогично толстовским выпадам против брака и сексуальных отношений в “Крейцеровой сонате” (1889). Герой Толстого, возбужденный рассказчик Позднышев, убивший свою жену, не раз повторяет, что справедливость его взглядов доказывается в 99% случаев. Цветаевская бесстрастная рассказчица, убийца в переносном смысле — она убила свое лесбийское “я” — повторяет, что ее антилесбийские взгляды представляют собой “нормальный случай”. Суждения обоих — и Толстого, и Цветаевой,— являются следствием их собственных страхов, порожденных пуританской традицией, согласно которой всякие сексуальные отношения греховны, даже те, которые необходимы для продолжения рода (то есть продиктованы природой). И Толстой, и Цветаева воспевают материнство; оба предают анафеме мужское или женское сладострастие; наконец, оба связывают сексуальную любовь со смертью, крайним выражением зла (саморазрушением).

18 Н. Jswolsky. No Time to Grieve… an Autobiographical Journey. Philadelphia, 1985, p. 200. О Барни и ее салоне см. Sh. Benstock. Women of the Left Bank, Paris, 1900— 1940. Austin, TX, 1986.

19 L. Feuer… (см. примеч. 1).

20 Марина Цветаева, т. 5, с. 484.

21 Марина Цветаева, т. 7, с. 490.

22 Марина Цветаева, т. 6, с 737 (курсив оригинала).

23 Там же.

24 Цит. по: К. Jay. Introduction, in: A Perilous Advantage: The Best of Natalie Clifford Bamey, ed: and trans. Anna Livia. Norwich, VT, 1992, p. 1.

25 Цветаева либо неверно понимала Барни, либо так далека была от ее взглядов, что не могла ее понимать. Очевиднее всего это проявилось в том, как Цветаева воспринимала высказывания Барни о детях (в Pensees d'une Amazone. Paris, 1918, и в других сборниках максим Барни). Цветаева утверждала, что Барни придает важное значение отказу от детей при лесбийских отношениях, поскольку постоянно упоминает детей в своих максимах и таким образом компенсирует их отсутствие. Но на самом деле Барни выступала в защиту лесбийской любви как альтернативы угрожающего людям перенаселения. В своих максимах она упоминала детей в метафорическом смысле, говоря о беспечном, простодушном характере взаимоотношений лесбийских подруг. Фактически Барни начинает с предпосылки, что “любовь вообще не может быть бесплодной. Мысль обретает плоть” (Un panier de framboises. Paris, 1979, p. 9). В “Мыслях амазонки” (подборка в: The Amazon of Letters: A World Tribute to Natalie Clifford Bamey, Adam International Review, ed. Myron Grindea. London, 1962, p. 118) она пишет, что лесбийские любовницы могут “постоянно создавать с помощью осязаемого мира некое потомство, которое неощутимо, но в то же время реально”, потому что их “эфирный союз” “еще более необходим и неизбежен, чем плотский союз”. Это “неистребимое потомство”, заключает Барни, невидимой, но реально существующей расы амазонок, способно “пережить смерть”. В то время как Цветаева считала, что лесбийская любовь и смерть фактически одно и то же, Барни смотрела на женский гомоэротизм и смерть как на взаимоисключающие понятия.

26 Марина Цветаева, т. 5, с. 485.

27 Там же, с. 489—490.

28 Barney. Un panier de framboise, p. 8.

29 Марина Цветаева, т. 7, с 510.

30 Там же, с. 150—151. Сон Цветаевой пришелся на день рождения Парнок, внутренней адресатки “Письма к амазонке” (родилась 11 августа 1885 г.).

31 Там же, с. 151.

32 Там же, с. 152.

33 Марина Цветаева, т. 5, с. 489.

34 Там же, с. 496. См.: С. В. Полякова, с. 222.

35 См. с. 227 настоящего издания.

36 Марина Цветаева, т. 5, с. 484.

37 Марина Цветаева, т. 1, с. 220.

38 Марина Цветаева, т. 5, с. 485.

39 Там же, с. 492.

40 Там же, с. 494.

41 Там же, с. 494—495.

42 Там же, с. 491.

43 София. Парнок. Собрание стихотворений. СП6, Инапресс, 1998, с. 217.

44 Марина Цветаева, т. 2, с. 238.

45 Марина Цветаева, т. 1, с. 562.

46 Марина Цветаева, т. 2, с. 68.

47 Марина Цветаева, т. 1, с. 223.

48 Марина Цветаева, т. 5, с. 495.

49 Там же, с. 497.

50 Там же, с. 486 (курсив оригинала).

51 Там же.

52 Там же, с. 487.

53 Марина Цветаева, т. 7, с. 257.

54 Марина Цветаева, т. 6, с. 346.

55 Марина Цветаева, т. 5, с. 491.

56 Там же.

57 Там же, с. 496.

58 Там же, с. 492.

59 “Объедаться, конечно, ей (Цветаевой) запрещала мать”,— пишет L. Feiler (см. примеч. 1), глава 2, стр. 24, рассказывая о нарушении правил поведения, касающихся еды, как оно описано взрослой Цветаевой в 1934 году, в мемуарном очерке “Хлыстовки”. Цветаева считала, что мать, которая оказала на ее формирование решающее влияние, предпочитала ей младшую сестру. Она воспринимала свою мать как сильную, романтическую и несчастную женщину, которая пожертвовала открывавшейся перед ней карьерой концертирующей пианистки и личным счастьем с человеком, которого действительно любила (не отцом Цветаевой), подчиняясь своему отцу. См. автобиографический очерк Цветаевой “Мать и музыка”: Марина Цветаева, т. 5, с. 10—31.

60 Марина Цветаева, т. 5, с. 487.

61 Цветаева пишет о детской (и длящейся всю жизнь) любви к своему собственному черту в автобиографическом очерке “Черт”, который начинается так: “Черт жил в комнате у сестры Валерии,— наверху, прямо с лестницы” (Марина Цветаева, т. 5, с. 32). Цветаевский черт (и первый воображаемый любовник) был неким андрогином “в серой коже, как дог, с бело-голубыми, как у дога или у остзейского барона, глазами”, с “идеально-спортивным” телом: “львицыно, а по масти — догово”. В первом стихотворении цикла “Подруга” Цветаева называет свою возлюбленную, Парнок, “мой демон крутолобый”, а на всем протяжении этого цикла о себе говорит как о ребенке, особенно о “спартанском ребенке”. Близость с Парнок была осуществлением самых пугающих и самых страстных эротических фантазий ее детства о черте. На эти фантазии указывает и эпиграф очерка — “Связался черт с младенцем”.

62 Марина Цветаева, т. 5, с. 488.

63 Марина Цветаева, т. 6, с. 348 и 362.

64 Марина Цветаева, т. 5, с. 489.

65 Там же, с. 489—490.

66 Там же, с. 485.

67 Вера Цветаевой в существование некой расы амазонок на “острове, с необъятной колонией душ” (там же, с. 495), приближает ее “идеал” женского гомоэротизма и содружества к, тому, что пишет Барни о невидимой, но реально существующей расе амазонок (см. примеч. 25). Здесь заключено противоречие и печальная ирония: в конце концов Цветаева подтверждает то, против чего написано “Письмо к амазонке”. 

68 Марина Цветаева, т. 5, с. 485—486.

Перевод с английского © С.И. Сивак 


Источник: Бургин Диана Л. София Парнок. Жизнь и творчество русской Сафо.
Перевод с английского
С.И. Сивак — СПб.: ИНАПРЕСС, 1999. стр. 447-494

Предыдущее

Следующее

Вы здесь: Серебряный век >> София Парнок >> О Софии Парнок >> Мать-природа против амазонок




Библиотека "Живое слово" Астрология  Агентство ОБС Живопись Имена

Гостевая
Форум
Почта

© Николай Доля.
«Без риска быть...»

Материалы, содержащиеся на страницах данного сайта, не могут распространяться 
и использоваться любым образом без письменного согласия их автора.